Оказалось все жизненней, доступней и проще. Рядовой бездельник, которому в силу благодати дозволено заниматься неизвестно чем, когда другие честно отрабатывают свой хлеб и колбасу.
Гнусное зрелище. Юродивый, заклинающий несуществующего змея. Именно юродивый. К ним издавна русский народ относился снисходительно и мягко. Тоже живая душа, — думают люди, — много ведь не наест. Пусть играется в свои незатейливые игрушки. Кому от этого убыток?
Пономарев бросил свою схему и ринулся за утешением к вечно женственной Зое Куклиной. Она теперь обрабатывала пилочкой ноготь на левой руке.
У божественной Зои глаза были больше лица, зеленели ласково, как ночные светлячки. Поговаривали, что Зое в жизни удалось нелегкое счастье, будто дружила она с молодым капитаном с Петровки, бесшабашным мужчиной, будто погиб капитан от бандитской пули, а когда его хоронили, привстал в гробу и крикнул: «Зоя, где ты?!»
Вздор, конечно, а может, и чья-то завистливая клевета, но Зоя вела себя так, словно таила в себе еще и не такие замысловатые подробности. Встречалась она по велению сердца только с военными мужчинами, а на сотрудников обращала внимание по необходимости.
Пономарев спросил:
— Что это, Зоя, у тебя ногти на одной руке розовые, а на другой, кажется, голубоватые? Зачем это?
Зоя улыбнулась ему по-матерински, поощрительно.
— Старый лак, — показала. — А это свежий. Думать надо, великий ученый!
«Вот оно, — хитро догадался Пономарев. — Зоя последний барометр. Она назвала меня великим ученым. Раньше я просто не примечал. А надо мной даже бедная Зоя, красивая и вечно юная, смеется и иронизирует. Это — конец. Вот ты кто, Пономарев, — ты великий ученый, то есть шут гороховый».
Он сказал игриво:
— Не хотите ли сходить куда-нибудь, Зоя, со мной. В парк или в ресторан? К примеру, вечером лунным? А, Зоя?
Зоя, простая душа, тонкостей не понимала, жила напрямую, как бильярдный шар.
— Нет, Толик, нет! Я не встречаюсь с женатыми товарищами. А если тебе кто-нибудь наврал про меня, ты не верь.
Но смотрела великая, вечно прекрасная Зоя не категорично, а с легким, приятным вызовом.
— А это правда, — спросил Пономарев, — что про ваш роман с милиционером рассказывают?
Он задал этот вопрос и подумал, что теперь ей надо его прогнать, прикрикнуть, обидеться, тогда это будет по-благородному и возвышенно. На хамство — хамством. Вот где-то недалеко работает Веня Воробейченко, тайный предатель. Торчит неподалеку мухомор с ушами.
— Правда, — сказала Зоя, — но, наверное, не все правда. Мы любили друг друга, Толя. Ты ведь знаешь, как это бывает?
И еще далеко была Аночка, любимая, одна на всю жизнь, вздорная, милая женщина, к которой он привык, привязался, прилип, присосался и тянет из нее соки, как всякий мелкий эгоист, самодур и хозяйчик.
Пономарев не кончил разговор с Зоей, а повернулся и побрел к Викентию Палычу, начальнику отдела. Пока он шел, минуя знакомых людей, топча стружки и грязь, оставляя следы подошв на чистых сияющих паркетных переходах, у него было такое ощущение, словно он наконец что-то предпринял и решил.
— В моем сознании произошел перелом, — сказал он уважаемому Викентию Палычу. — Я хочу знать — почему меня держат на полной ставке?
Викентий Палыч не любил уловок и хитростей. Он любил выслушать подчиненного человека и, если надо, ободрить его внезапно добрым словом.
— Красиво, Пономарев, — ответил начальник, чутьем правильно уловив смысл прихода. — В самодеятельности не играешь? Гамлета не играешь? Напрасно… Ты когда в отпуск-то ходил, Пономарев? В последний раз, я имею в виду?
И это было правильно и точно сказано. Чуткая душа обитала в осторожном теле Викентия Палыча. Но какой там, к черту, отпуск. От себя не отдохнешь.
— Я — не Гамлет! — улыбнулся подчиненный. — Я скорее — Василий Теркин-с! Василий Теркин.
Он присел на краешек стола и смачно закурил.
— Вы не выпимши, Анатолий Федорович, дружок?
Столько задушевности сочилось в голосе начальника, кажется, прискочи Пономарев на четвереньках — и то встретит с лаской, уложит на диван — и баиньки. Вот они, демократические методы руководства воочию.
— Как-то у нас, поверишь ли, Анатолий, — продолжал Викентий Палыч, не слыша от подчиненного привета, — как-то у нас все люди видят себя гениями. (Вот опять!) И, поверишь ли, дорогой мой, мы сами так людей воспитываем со школьной скамьи. Мол, каждому предстоит своротить горы и оросить пустыни, по меньшей мере. А на худой конец, поверишь ли, совершить подвиг. На меньшее мы не настраиваем. Надо ли так? По сути дела, каждому предстоит всего лишь с достоинством работать по способностям. По мере сил, обратите внимание.
Вот вы, дорогой мой, безусловно, способный юноша. И даже, так сказать, с определенными возможностями. Но вы тоже настроены на подвиг. А подвиг не сразу что-то вытанцовывается. И вы, Анатолий, простите меня, старика, психуете, или, как там у вас принято говорить, — мечете икру, рефлексируете и т. д.
— Я не поэтому психую, — сказал Пономарев в недоумении. — Я хочу знать, за что мне платят деньги. Надо ли их мне платить?
Викентий Палыч встал и проверил окно. Он ласково улыбнулся, и по этой улыбке было видно, как ему, в общем-то, не отпущено время на болтовню.
— На данном участке производства, — объяснил он, — я поставлен государством, чтобы как раз следить, куда и кому идут деньги. Если вы получаете деньги зря, то это моя вина — не ваша. Успокойтесь, Пономарев, и идите работать. Как там у вас? Опять неудачно?
— Опять неудачно! — эхом откликнулся Пономарев.
— Вам тридцать лет, голубчик?
— Да.
— Ну, значит, еще впереди лет сорок — пятьдесят. Верно я подсчитал? Успеете…
Тут надо было поклониться, поблагодарить и уйти. Но Пономарев еще подумал и попросил:
— Переведите меня к Семенову, Викентий Палыч!
— Нет.
— Спасибо.
В ровном состоянии духа вернулся Пономарев к себе на рабочее место. Сел за стол. Был полдень, люди уходили обедать. Пономарев сидел за столом и, как во сне, видел формулу своей фантастической реакции, которая до сих пор была мертва, а теоретически жила бурной жизнью человеческих аорт. Если бы можно было, он бы взорвал сейчас себя, и стол, и цех. Это хорошо бы. Подвести ток и — ба-бах! Вдрызг.
Он просидел час в уютной прострации. Не было ни мыслей, ни планов, ни желаний. Жгучее, яростное бессилие даже баюкало, как в гамаке, покачивало и катило вниз по мокрому склону.
Трудно быть бездарностью — прав начальник с его крестьянским выводом. Подвиг не вытанцовывается, и, значит, дело швах. Значит, все, что прожито, — было ошибкой. Накопленные знания — лишний тяжкий груз.
То же самое переживает алкоголик, узнавший, что пить ему больше нельзя, а надо лечить цирроз печени. А у него, Пономарева, наступил цирроз мозга. И работать ему больше нельзя.
Слепое полуденное солнце постепенно лучом достигло его лба и ужалило.
— Ты уснул, Толя? — спросил Зоин голос.
Он очнулся. Зоя, недосягаемая и вечно соблазнительная, улыбалась возле.
— Я подумала, Толя, — заметила она, — что, наверное, раз ты очень хочешь — нам можно правда сходить с тобой в кино. Завтра хочешь?
— Да, — обрадовался он. — Завтра! Всегда. Это для тебя шутка, каприз, Зоя. А для меня… Не шути так, милая Зоя. Я старый больной хулиган.
Зоя изучала его прозрачными глазами. Там, в глубине этих бездонных болот, полная радость метафизического бытия.
Они вместе с Зоей съели в столовой по отбивной котлете, а во время компота Зоя решилась.
— Ты разве не любишь свою жену, Пономарев?
— Нет, — быстро и счастливо отмежевался он. — Никогда не любил, женился из благородства и озорства. Я тебя теперь люблю, Зоя!
Зоя покраснела.
— Не надо так, — попросила она.
— Я люблю тебя, — сказал Пономарев. — Я иду на работу, чтобы увидеть тебя, услышать твой смех, посмотреть на твои волосы. Каждый день счастье, потому что я знаю, что ты — на работе. И как хорошо, что ты редко болеешь! Ты всегда со мной.
Он поперхнулся сливовой косточкой и проглотил ее.
— Косточку проглотил! — сообщил он в тревоге.
Все было противно Пономареву, и было то противно, как Зоя слушала его бред, и не понимала, и готова была еще слушать. Это значит, все могло быть с ним, вся ложь и фальшь были ему свойственны. Но было еще самое мерзкое — ему льстила Зоина внимательность, Зоино терпение и Зоино унижение. Он был умнее Зои и умел над ней куражиться — вот что ему льстило.
— Зоя, я тебя недостоин, — сказал он подло.
Тут к ним подсел Вениамин Воробейченко, расставил на столе щи, котлету, чай, пирожное, салат и селедку.
— Мир вашему дому, — коварно-дружелюбно улыбаясь, приветствовал он влюбленную пару.
Пономарев в сотый раз с удивлением вгляделся. Чистый и опрятный, в модном галстуке Воробейченко излучал доброту и светлую печаль. Розовое, усталое лицо с породистыми черными бровями, тонкие мелкие губы, саркастическая складка у рта. Зачем же он говорит про него гадости за спиной, если они как братья? Зачем Воробейченко подарил ему щенка. Доставал где-то с трудом щенка, чтобы подарить его другу. Зачем? Это не укладывается в психологический портрет.